Семирамида Премудрая Серафима Бирман

«Требуются огромный труд мысли и сила сердца, чтоб уметь разрешить задачи сегодняшнего дня и подготовиться к достойной встрече дня грядущего. Человеку моего возраста не к лицу самовосхваление, но лицемерием было бы и самоуничижение, поэтому позволю себе сказать, что понимаю душой задачи театра, хотя не так уж часто разрешаю их как актриса и режиссер. Могу сказать, что испытываю волнение и радость от того высокого смысла, какой получила у нас профессия драматического актера. Я пришла к пониманию этого не сразу, не мгновенно. Потребовалась на это почти вся жизнь. Мой путь к уразумению целей искусства и его отношения к действительности долог…»

Так начала свою книгу «Путь актрисы» Серафима Германовна Бирман. В период написания этой автобиографии она была еще востребована и в театре и в кино, авторитет Бирман был чрезвычайно высок. Она входила в «тройку»

руководителей популярнейшего Московского театра имени Ленинского комсомола, ставила спектакли по всей стране, преподавала. Ее имя наводило ужас на одних и священный трепет на других. Некрасивая, длинная, худая, с пронзительно высоким голосом, Серафима Бирман была солдатом русской сцены. А театр был для нее храмом во всех смыслах. Тех, кто не разделял этих чувств, она презирала.

Как все изменилось за те полвека, что минули со дня выхода мемуаров Серафимы Бирман… Отношение к театру, искусству, культуре вообще. Ее и тогда считали странной, не от мира сего, а в веке нынешнем места таким, как Бирман, не осталось совсем. Как же сложилась жизнь этой необычной актрисы, этой удивительной, оригинальной и поистине странной великой старухи?

* * *

В выписке из метрической книги кишиневской кладбищенской церкви Всех Святых за 1890 год в графе «имя родившегося» значится: «Серафима» (по святцам – Пламенная), а в графе «звание, имя, отчество и фамилия родителей и какого вероисповедания» вписано: «51-го резервного пехотного батальона штабс-капитан Герман Михайлович Бирман первобрачный и жена его Елена Ивановна второбрачная, оба православного вероисповедания». Говорят, мать рыдала над незадачливой внешностью новорожденной, но отец был от своей первой дочери в полном восторге. Он нанял небольшой военный оркестр, пригласил своих товарищей по полку и устроил бал под тенистыми ореховыми деревьями семейного сада. Свой первый в жизни вальс туго запеленатая Сима «танцевала» на руках отца. А танцевал он ловко, именно поэтому на одном из балов влюбилась в него Елена Ботезат – девятнадцатилетняя вдова с двумя маленькими дочерями.

Серафима Германовна писала: «Я почитаю своих родителей. Правда, они не отличались образованностью, элегантностью, но они были душевно благородными. Часто и надолго, иногда на год и больше, отец уезжал от нас к своей сестре, которую когда-то, сам еще мальчик, прокормил и воспитал на медяки грошовых уроков отстающим ученикам. Они оба – отец и его сестра – были круглыми сиротами. По складу характера он был в высшей степени своеобразен, а своеобразие в те далекие времена дозволялось лишь людям, достигшим известного веса в обществе, но ставилось в неизбывную вину небогатому и нечиновному человеку. Никак не мог отец понять, что ему (по рождению он был разночинец, и только офицерство дало ему звание личного дворянина) «не должно сметь свое суждение иметь». Этим и объясняется его ранняя отставка. Была у него воля к труду, были душевные силы, но житейская неловкость губила его настойчивые стремления прожить жизнь недаром.

Мало что удалось отцу. Например, долгие годы составлялся им молдавско-русский словарь. Помню огромное количество листов бумаги, исписанных его изящным почерком, но как часто эти листы можно было потом увидеть на банках с вареньем!..

Кристально честный не только в делах денежных, но и делах совести, должен был он, думается мне, очень страдать в те далекие времена… Представляю, что отец мог тяготить окружающих: слишком требователен был он к людям. Не давал спуску себе и близким. Нас, детей, хотел приучить ничего не прощать себе. Никаких скидок на возраст! Раз в мелочной лавке, тайком от лавочницы, я взяла грошовую галету. Пришла домой и, как о геройском подвиге, заявила во всеуслышание: «Я украла галету!» Мне не было тогда еще и четырех лет. «Подвиг» мой дошел до отца. Он позвал меня. Он очень любил меня и звал «Семирамидой премудрой», но на этот раз голос его был суров. Я предстала пред ним оробевшая.

– Вот тебе грош, – сказал отец, – иди в лавку, низко поклонись лавочнице и скажи: «Простите меня, воровку, я украла у вас галету!»

Четырехлетняя «Семирамида премудрая» в точности все это выполнила. Лавочница, экспансивная полная женщина, со слезами прижала меня к своей огромной мягкой груди, от которой – я и теперь помню – пахло рыбой и керосином. «Что за издевательство над ребенком?» – негодовала она, всхлипывая. Я тоже рыдала, но домой вернулась триумфатором: с целым фунтом конфет (лавочница мне подарила). Чувствовала я себя чистой, почти святой…»

По воспоминаниям Серафимы Германовны, мать была полной противоположностью отцу. Образование она получила в «пансионе благородных девиц». Она была молдаванка, почти не говорила по-русски. Все уроки ей приходилось заучивать наизусть. Она была очень наивной. Долгое время и после замужества оставалась тоненькой, хрупкой, но сильной волей и жизнеупорной. Детей воспитывала строго: сердилась, когда они простуживались, считала это их злонамеренной провинностью и, сделав жгут из мягкого полотенца, отшлепывала, прежде чем напоить хиной или малиной. Елена Ивановна несла на себе почти все бремя житейских забот – умела собственноручно накормить и обстирать огромную семью, хотя у семьи Бирман была прислуга, но умела и забывать о кухне и стирке, отойдя от плиты и корыта. С романом и цветком в руке садилась на скамейку, под тень дерева, и отдыхала с таким же талантом, с каким выполняла самые трудные домашние обязанности. Никогда не позволяла себе быть небрежной в костюме, требовала этого и от дочерей. Запрещала им душиться, уверяла, что до тридцати лет девушки «обязаны благоухать фиалками».

У семьи был сад на краю города; почти полгода жизнь проходила в саду. Там, под деревьями, стоял огромный стол. За стол садилось неимоверное число людей, в особенности на чьих-нибудь именинах, и если, бывало, спросят Елену Ивановну: «Кто эта дама или господин? Вон там, в конце стола?», она отвечала: «Не знаю, голубчик, но пусть себе сидят, кому они мешают?» И люди ее любили.

Училась Серафима очень хорошо. В возрасте четырех лет уже бегло читала и писала. В детский сад ходила вместе с шестилетним братом Николаем. Десяти лет выдержала вступительный экзамен в третий класс «голубой гимназии» (девочки носили голубые форменные платья»). Начальница была княгиня. Учились в мертвой традиции: пятерка по «Закону божьему» была обязательна, даже пять с минусом по этому предмету становилось непреодолимым препятствием к дальнейшему образованию… Друзей у Серафимы почти не было. Более красивые сверстницы не хотели с ней общаться, мальчишки кричали вслед: «Бледная, как смерть, тощая, как жердь!»

Несмотря на любовь к своему родному городу, Серафиме хотелось поскорее покинуть его: «Кишинев тех лет – город музыкальный, театральный, но я бы не сказала, что «умный», что очень активный в общественной жизни. Кишиневцы любили поесть, попить, поиграть в карты, пофлиртовать, добросовестно служили. Подростки служили «чему-нибудь и как-нибудь» в низших и средних учебных заведениях, молодежь постарше разъезжалась по университетским городам государства Российского. На студенческие каникулы слетались они домой, принося с собой дыхание больших городов, трепет общественных мыслей, отсветы гроз политической борьбы. Мы, гимназистки, видели студентов на вечерах, на благотворительных базарах, чувствовали, что они чем-то отличны от кишиневских обывателей. Но студенты стояли далеко от нас. Даже в родных семьях они вели себя, как знатные гости. Петербург! Москва! Киев! Одесса! Казань! Как мне хотелось в «большой город»! В другую, неведомую, но волшебную жизнь!..»

В театр Серафима Бирман впервые попала в одиннадцать лет. Когда она увидела человека в пудреном парике, и он произнес «Зофи» (вместо Софи), девочку прохватила дрожь, такая, что застучали зубы. Эта леденящая и обжигающая дрожь театра просыпалась в ней в дальнейшем не раз. Актриса считала, что когда эта внутренняя дрожь замрет – значит, душа пуста. А в тот первый раз, что она побывала в театре, полюбила его навсегда.

Старшая сестра уехала в Петербург, поступила на курсы и вся растворилась в науке. В 1906 году в Петербург на гастроли приехал Московский Художественный театр. Из бессарабского землячества администрация театра пригласила несколько курсисток для изображения толпы в «Докторе Штокмане». Живая, яркая, общительная сестра оказалась в числе избранных.

Выступление в «Докторе Штокмане» для нее было лишь развлечением, но для жизни Серафимы оно имело решающее значение: когда летом сестра приехала в Кишинев, Сима увидела у нее фотографическую карточку неизвестного господина – седого, но с черными, как уголь, бровями и такими же черными усами.

– Кто это?

– Артист. Главный артист одного московского театра. Я играла с ним вместе на сцене. Да. Играла. И он был мною очень доволен. Серафима! Поступай в этот театр… Гимназию ты кончила. Тебе шестнадцать лет. Поступай! Может быть, из тебя что-нибудь и выйдет. А театр этот хороший. Художественный! Все хвалят…

В Москву Серафима тогда не поехала, а целый год прожила у сестры, которая служила врачом в деревенской больнице, построенной помещиком этой деревни, водила Серафиму с собой в избы, чтобы подвести к лицу жизни без прикрас. Она настаивала, например, чтобы девушка присутствовала при родах… А юная Сима зажмуривалась, когда видела жизнь, не соответствующую ее мечтам о ней: «Я видела, как женщина, в трех шалях на голове, стояла по колени в проруби – стирала белье. Видела, как моя сестра, узнав в ней свою пациентку, недавно родившую ребенка, полезла за ней чуть ли не в самую прорубь и вытащила оттуда женщину, причем и доктор и пациентка ругались, целовались и плакали обе. Теперь мне очень досадно, что я была такой «мимозой», тем более, что мой высокий рост и резкие черты лица так противоречили лирике и мечтательности моего внутреннего мира. Сейчас непонятно, как это могла я жить с психологией недотроги XIX века? Ведь время было уже совсем другое…»

На сцену Серафима Бирман впервые вышла в доме соседа сестры – депутата первой Государственной думы Константина Федоровича Казимира. Семьи у него не было, родственники жили за границей, он редко бывал дома. Многим помогал, молодым людям давал среднее и высшее образование, открывал на собственные средства и содержал во всех своих имениях школы, оборудовал для деревенских жителей больницы и общественные бани. Казимир заплатил за первый год обучения в театральной школе и Серафимы. Летом в его саду устраивались любительские спектакли, в которых Бирман и режиссировала, и сыграла свои первые роли: Мерчуткину и упрямую невесту в «Предложении». Стихия театра бушевала в ней, «рассудку вопреки» и вопреки полученному сурово пуританскому воспитанию.

* * *

«В июле 1908 года я поехала в Москву. За счастьем… – писала Бирман. – Долговязое, наивное и самолюбивое создание! Провинциалка! На основании одной только «веры в себя» ты осмелилась посягнуть на путешествие в Москву? За судьбой актрисы неслась ты? Да соображаешь ли, что ждет тебя в большом городе? Нет, не соображаю… И… еду!!! Еду в Москву!!!»

Бирман поступила сразу в два учебных заведения: на историко-филологический факультет Высших женских курсов Герье и в драматическую школу Александра Адашева, актера Художественного театра. Причем, на прослушивании она провалилась с треском, но ее все-таки приняли. Почему? Может быть, потому, что своей внешностью Бирман буквально ошеломила экзаменаторов. Была она после брюшного тифа – волосы еще не отросли, вместо локонов на голове был воздет желтый шелковый чепец с тюлевыми уродливыми оборками. А платье было с длинным шлейфом. На тощее тело Серафима «для вящей неотразимости» надела корсет, который был шире нее самой. При всем этом «оснащении» у девушки был сильный южный акцент. Может быть, Серафиму Бирман взяли из-за профессионального любопытства. Для контраста с другими студентками. Но, так или иначе, она стала учиться в школе драматического искусства, где преподавали знаменитейшие актеры Василий Качалов, Леонид Леонидов, Василий Лужский, которые вносили с собой дух Художественного театра. Ученики благоговели перед своими учителями. Иные в антрактах между уроками бегали стаей к вешалке целовать подкладку пальто Василия Васильевича Лужского. А одна из учениц съела лимон из стакана Василия Ивановича Качалова, рассчитывая таким простейшим способом пропитаться его талантом и обаянием.

Затем в школе появился Леопольд Антонович Сулержицкий, который был послан Станиславским с вполне определенным заданием первого практического испытания зарождающейся «системы». Он внедрял и развивал ту новую внутреннюю технику, которую Станиславский считал необходимой актеру для создания творческого самочувствия по воле своей. Сулержицкий хотел от студийцев переживания роли, а не ее представления.

Серафима Германовна с досадой вспоминала: «За все школьные годы у меня не было отрывка, сколько-нибудь соответствующего моим склонностям и возможностям. Трудноопределимой актерской индивидуальностью была я. Не нашлось мне применения. Неудачи в школе смертельно ранили меня. Оставить мысль о театре? Какие разные миры: классы драматической школы и аудитории Политехнического музея! Я и сама была «двуликой»: одна – в школе, другая – на курсах. Я не любила курсов. Вся моя душа была на Тверской-Ямской, в школе, в отрывках…»

Материально не обеспеченных в школе было много. Чтобы их не исключили за неуплату, было решено устроить несколько шуточных вечеров, на которые продавались билеты. Программу сочиняли сами под творческим руководством студента Евгения Вахтангова. И именно на этих шуточных вечерах Серафима Бирман впервые в жизни ощутила ту свободу от самой себя, какую дает характерность, узнала радость намека на сценическое перевоплощение. На сцене она стала свободной, легкой и веселой… До того веселой, что педагоги испугались. Острая характерность, граничащая с наивным и дерзким гротеском, привлекала к ней внимание, но не всегда симпатии. Лужский считал, что ее надо образумить, охладить: и дал на выпускном экзамене сыграть Жанну д'Арк. Из этой затеи ничего не вышло, роль она провалила. Когда Бирман окончила школу, ее не пригласил ни один театр.

Но похлопотал Качалов, написал письмо Немировичу-Данченко, и Серафиму Бирман взяли в МХТ. На роли без слов. В тот 1911 год в театр после долгой болезни вернулся Константин Сергеевич Станиславский.

* * *

«Станиславскому я обязана всем своим существованием на сцене. Без него я бы не удержалась не только в Художественном, но и вообще в театре, – всегда говорила Бирман. – Я казалась многим если не странной, то чудной, и в театре сначала отнеслись ко мне настороженно, а может быть, и хуже. Станиславский не удивился мне и не пренебрег мной, восторженной и робкой, неловкой от застенчивости, бестактной от наивности и от этой же наивности отважной…»

В 1911 году Художественный театр закладывал первые камни фундамента «системы» Станиславского. Вся труппа, все до единого служители были в движении. Руководили «строительством» два человека, совершенно разных, но тогда слившихся в одно: Станиславский и Немирович-Данченко.

Первые годы Серафима Бирман играла в народных и массовых сценах, как все новички. Была даже одним из троллей в «Пере Гюнте». В спектакле «На дне» выходила бессловесной монашкой, а рядом – Станиславский (Сатин), Качалов (Барон), Москвин (Лука), Книппер (Настенька), Лужский (Бубнов), Леонидов (Васька Пепел)…


Первую большую роль получила в 1914 году. Это была Гортензия в «Трактирщице». Не все шло гладко. Вместе с актрисой Марией Кемпер (Деянирой) они занимались и после репетиций, собирались друг у друга дома. Учились смеяться, что требовалось по пьесе, хохотали часами до тошноты, до мигрени. В одной из сцен надо было сесть на диванчик и так раскинуть складки своих широких юбок, чтобы покрыть ими колени графа д'Альбафиорита. Рука графа при этом должна была обвивать талию партнерши. Бирман входила в ступор и не могла беспечно смеяться. Шутки и щекотка партнера привели к обратному эффекту – Бирман вообще стала деревянной. «Она не хочет смеяться!» – опешил партнер Александр Вишневский. Для приобретения женской развязности Серафима прочла толстую книгу «История нравов» Фукса: о кринолинах, мушках, веерах – всех ухищрениях дам и кавалеров галантного века. Не подействовало. Станиславский обратился к молодому красивому актеру Болеславскому, который играл Фабрицио: «Ричард! Повезите их двоих (Бирман и Кемпер) в «Яр» поужинать, пригласите… (с легким кашлем) дам повеселее, но… (опять кашель) поприличнее, и пусть они (это Кемпер и Бирман) понаблюдают и разберутся»…

Удивительное было время… Рядом с Серафимой Бирман азы актерского мастерства постигали будущие легенды русского театра Евгений Вахтангов, Михаил Чехов, Софья Гиацинтова, Алексей Дикий, Мария Дурасова, Андрей Попов, Ольга Бакланова, Борис Сушкевич, Александр Хмара, Фаина Шевченко, Владимир Готовцев. Их имена все чаще сплетались с именами корифеев Художественного театра.

С 1913 года Серафима Бирман числилась в Первой студии МХТ, в 1924 году дебютировала как режиссер спектаклем «Любовь – книга золотая» по пьесе Алексея Толстого. Михаил Чехов не соглашался ставить постановку в репертуар, считая ее календарным анекдотом. До революции вообще на женщин-режиссеров смотрели с иронией, их почти и не было, но и при новой власти принять это явление не спешили. Тем не менее, пьеса прошла шестьдесят раз, это была первая инсценировка Алексея Толстого. Писатель очень волновался, ему сообщали в Ленинград самые противоречивые рецензии, и он так и не рискнул приехать. Постепенно спектакль сняли с репертуара за «легковесность темы». Труппа горевала по нему, как по живому.

В 1924 году Первая студия стала самостоятельным театром. Станиславский не простил своим ученикам этого, поскольку любил своих первенцев, как своих детей. А студийцы преувеличили свои возможности и сделали первый неверный шаг, назвавшись Московским Художественным театром Вторым.

Кстати, после ликвидации МХАТ-2 вопрос о возвращении в Художественный театр Бирман себе не ставила: «Там большинство актеров моего и младшего поколения относились ко мне предвзято, порицая мою «гротескность» и экстравагантность, а мне были не по душе «равнинность» исполнения и сценическое равнодушие, бесстрастие многих исполнителей. Вернувшись через четырнадцать лет в МХАТ, я вернулась бы не в тот театр, не к тем, пред кем я благоговела. Я же до последнего дыхания хочу сохранить в себе незыблемым воспоминание о том, прежнем моем, бесценном, неповторимом Московском Художественном театре…»

Во МХАТ-2 с большим успехом шли спектакли «Блоха», «Петербург», «В 1825 году», «Дело», «Закат», «Человек, который смеется», «Петр I», «Униженные и оскорбленные», «Двенадцатая ночь»… В то же время росло противостояние Михаила Чехова и Алексея Дикого. Театр получился пестрым, все были очень разными и тянули его в стороны, как лебедь, рак и щука. Не было того могущественного лидера, который привел бы к единомыслию и единодушию. Произошел раскол. В 1927 Дикий восстал против Чехова, и его группа восстала против большинства коллектива на том основании, как писал в своей книге Дикий, что «стало складываться в театре под руководством М.А. Чехова мистическое антропософское направление, все больше вбиравшее в себя коллектив…»

В итоге театр ликвидировали вообще. Ведущие актеры труппы Иван Берсенев, Софья Гиацинтова и Серафима Бирман вместе с более молодыми коллегами Аркадием Вовси, Евгением Гуровым, Марией Кравчуновской и другими вошли в состав театра МОСПС – будущий Театр имени Моссовета. А Михаил Чехов обиделся и покинул Советский Союз. Известно, что после долгих скитаний по Европе он осел в Голливуде, снимался у Хичкока, номинировался на «Оскар», получал высокие гонорары. Через его актерскую школу прошли Мэрилин Монро, Гэри Купер, Клинт Иствуд, Энтони Куинн, Юл Бриннер и многие другие американские кинозвезды. На родине его имя было предано забвению, но не для Серафимы Бирман. Однажды, занимаясь со своим учеником по студии Георгием Вициным, она вдруг замерла и произнесла: «Вы мне напомнили молодого Мишу Чехова…» Это была похвала высшей степени.

После ликвидации МХАТ-2 у Серафимы Бирман началась новая жизнь не в чужом, но новом театре, с новыми творческими принципами, с ему присущими традициями и бытом сцены и кулис. Руководил театром Евсей Осипович Любимов-Ланской. Его спектакль «Шторм» по пьесе Билля-Белоцерковского был услышан всеми в стране. За последующие полтора года в театре МОСПС было поставлено много спектаклей, в том числе Иваном Берсеневым и Серафимой Бирман. Но главное, Серафима Германовна поставила и сыграла Вассу Железнову, важнейшую роль своей сценической жизни.

Она писала об этом: «Самую жизнь свою на сцене я делю надвое: до Вассы и вместе с Вассой. Васса – радость безмерная еще и потому, что она – нечаянная. Я не ждала тогда счастья – во всяком случае, не ждала его так быстро в новом доме, учитывая сложность ситуации… Помимо всего прочего, я – человек не «светский»: в общении с людьми бываю и неуклюжей, а иногда и нетактичной. Знала, что нелегка и моя сценическая индивидуальность. Особая проницательность нужна, чтобы распознать в резкости сценического выражения мою преданность содержанию, – как часто оскорбляли меня кличкой «формалистки»! Беспокойно, рискованно быть актрисой острой характерности. А я – актриса именно острой характерности, доходящей порой до гротеска, если под гротеском не разуметь бессмысленного и безответственного кривлянья. Острохарактерный актер всегда ходит по проволоке – миг, и свалится в безвкусицу. Любила и люблю в искусстве чрезвычайное, и зрители доверяют мне больше, когда играю роли женщин, из ряда вон выходящих. Я верила и верю, что искусство обладает правом преувеличения…»

Серафиме Бирман не очень-то везло на рецензии. Порой были оценки жестокие, беспощадные, уничтожающие. «Конец эксцентрической школы» – так называлась напечатанная в 1936 году статья Бориса Алперса, отвергшая артистическую ценность нескольких актеров (в их числе Игорь Ильинский, Вера Марецкая, Сергей Мартинсон). Особенное порицание известного критика вызвала Серафима Бирман в роли королевы Анны в инсценировке Гюго «Человек, который смеется». Но спектакль посетил Горький и сказал Серафиме: «Хорошая королева». Спустя несколько лет, когда актрису терзали мучительные сомнения в своей пригодности для театрального дела, ей поручили «Вассу», и она написала письмо Горькому, просила его ответить на вопросы по пьесе, ее образам, характерам. Он ответил и благословил на постановку…

Следующий этап – театр, получивший название Московский государственный театр имени Ленинского комсомола. Он составился из трех групп: бывшего ТРАМа, бывшей Студии Р. Симонова и группы актеров бывшего МХАТ-2. Бирман поспешила туда вслед за Берсеневым и Гиацинтовой. Любимов-Ланской не отпускал ее, но актриса заявила: «Евсей Осипович, не задерживайте меня! Сейчас я вас люблю, а если будете насильно меня удерживать, я возненавижу вас!»

* * *

Всегда интересно начинать что-то новое, почти с нуля, тем более – строить собственный театр, как его видишь, понимаешь и чувствуешь. Берсенев вспоминал, что поначалу им с Гиацинтовой и Бирман пришлось очень трудно. Они знакомились с труппой и убеждались, что воспитаны все по-разному, и будущее театра каждый представляет себе по-своему: «Были несомненно талантливые, а были и бездарные, но зато очень разговорчивые, склонные к демагогии молодые люди. «Я с производства, вы мне должны только главные роли давать!» – требовал один. Зато другой заявлял: «Я года два-три вообще играть ничего не буду, мне еще надо поучиться». Третий требовал, чтобы мы дали обещание никогда не ставить никаких классических пьес… И т. д. и т. п…»

Загрузка...